Михаил Салтыков-Щедрин"Господа Головлевы"
|
|
Galoshka | Дата: Четверг, 26-04-2012, 11:40 | Сообщение # 1 | |
|
I Love You More |
Репутация: |
Награды: |
Сообщения: 10757 |
Из: Ростов-на-Дону |
|
|
Михаи́л Евгра́фович Салтыко́в-Щедри́н (15 [27] января 1826 — 28 апреля [10 мая] 1889) (настоящая фамилия Салтыков, псевдоним Николай Щедрин) — русский писатель, рязанский и тверской вице-губернатор.
Ранние годы
Родился в старой дворянской семье, в имении родителей, селе Спас-Угол Калязинского уезда Тверской губернии, ныне Талдомского района Московской области. Был шестым ребёнком потомственного дворянина и коллежского советника Евграфа Васильевича Салтыкова (1776—1851). Мать, Ольга Михайловна Салтыкова (в девичестве — Забелина), была дочерью московского купца. Хотя в примечании к «Пошехонской старине» Салтыков-Щедрин и просил не смешивать его с личностью Никанора Затрапезного, от имени которого ведётся рассказ, но полнейшее сходство многого из сообщаемого о Затрапезном с несомненными фактами жизни Салтыкова-Щедрина позволяет предполагать, что «Пошехонская старина» имеет отчасти автобиографический характер.
Первым учителем Салтыкова-Щедрина был крепостной человек его родителей, живописец Павел Соколов; потом с ним занимались старшая его сестра, священник соседнего села, гувернантка и студент Московской духовной академии. Десяти лет от роду он поступил в Московский дворянский институт, а два года спустя был переведён, как один из лучших учеников, казённокоштным воспитанником в Царскосельский лицей. Именно там он и начал свою деятельность писателя.
Начало литературной деятельности
В 1844 году окончил, уже Александровский лицей, по второму разряду (то есть с чином X класса), семнадцатым из 22 учеников, потому что поведение его аттестовалось не более как «довольно хорошим»: к обычным школьным проступкам (грубость, курение, небрежность в одежде) у него присоединялось «писание стихов» «неодобрительного» содержания. В лицее под влиянием свежих ещё тогда Пушкинских преданий каждый курс имел своего поэта; на XIII курсе эту роль играл Салтыков-Щедрин. Несколько его стихотворений было помещено в «Библиотеке для чтения» 1841 и 1842 годов, когда он был ещё лицеистом; другие, напечатанные в «Современнике» (ред. Плетнёва) 1844 и 1845 годах, написаны им также ещё в лицее (все эти стихотворения перепечатаны в «Материалах для биографии М. Е. Салтыкова», приложенных к полному собранию его сочинений).
Ни одно из стихотворений Салтыкова-Щедрина (отчасти переводных, отчасти оригинальных) не носит на себе следов таланта; позднейшие по времени даже уступают более ранним. Салтыков-Щедрин скоро понял, что у него нет призвания к поэзии, перестал писать стихи и не любил, когда ему о них напоминали. Однако в этих ученических упражнениях, чувствуется искреннее настроение, большей частью грустное, меланхоличное (в тот период у знакомых Салтыков-Щедрин слыл под именем «мрачного лицеиста»).
В августе 1844 Салтыков-Щедрин был зачислен на службу в канцелярию военного министра и только через два года получил там первое штатное место — помощника секретаря. Литература уже тогда занимала его гораздо больше, чем служба: он не только много читал, увлекаясь в особенности Жорж Санд и французскими социалистами (блестящая картина этого увлечения нарисована им тридцать лет спустя в четвёртой главе сборника «За рубежом»), но и писал — сначала небольшие библиографические заметки (в «Отечественных записках» 1847), потом повести «Противоречия» (там же, ноябрь 1847) и «Запутанное дело» (март 1848).
Уже в библиографических заметках, несмотря на маловажность книг, по поводу которых они написаны, проглядывает образ мыслей автора — его отвращение к рутине, к прописной морали, к крепостному праву; местами попадаются и блёстки насмешливого юмора.
В первой повести Салтыкова-Щедрина, которую он никогда впоследствии не перепечатывал, звучит, сдавленно и глухо, та самая тема, на которую были написаны ранние романы Ж. Санд: признание прав жизни и страсти. Герой повести, Нагибин — человек, обессиленный тепличным воспитанием и беззащитный против влияний среды, против «мелочей жизни». Страх перед этими мелочами и тогда, и позже (например, в «Дороге» в «Губернских очерках») был знаком, по-видимому, и самому Салтыкову-Щедрину — но у него это был тот страх, который служит источником борьбы, а не уныния. В Нагибине отразился, таким образом, только один небольшой уголок внутренней жизни автора. Другое действующее лицо романа — «женщина-кулак», Крошина — напоминает Анну Павловну Затрапезную из «Пошехонской старины», то есть навеяно, вероятно, семейными воспоминаниями Салтыкова-Щедрина.
Гораздо крупнее «Запутанное дело» (перепечатано в «Невинных рассказах»), написанное под сильным влиянием «Шинели», может быть, и «Бедных людей», но заключающее в себе несколько замечательных страниц (например, изображение пирамиды из человеческих тел, которая снится Мичулину). «Россия, — так размышляет герой повести, — государство обширное, обильное и богатое; да человек-то глуп, мрёт себе с голоду в обильном государстве». «Жизнь — лотерея», подсказывает ему привычный взгляд, завещанный ему отцом; «оно так, — отвечает какой-то недоброжелательный голос, — но почему же она лотерея, почему ж бы не быть ей просто жизнью?» Несколькими месяцами раньше такие рассуждения остались бы, может быть, незамеченными — но «Запутанное дело» появилось в свет как раз тогда, когда Февральская революция во Франции отразилась в России учреждением так называемого Бутурлинского комитета (по имени его председателя Д. П. Бутурлина),[1] облечённого особыми полномочиями для обуздания печати.
Вятка
В наказание за вольнодумие уже 28 апреля 1848 года он был выслан в Вятку и 3 июля определён канцелярским чиновником при Вятском губернском правлении. В ноябре того же года он был назначен старшим чиновником особых поручений при вятском губернаторе, затем два раза занимал должность правителя губернаторской канцелярии, а с августа 1850 был советником губернского правления. О службе его в Вятке сохранилось мало сведений, но, судя по записке о земельных беспорядках в Слободском уезде, найденной после смерти Салтыкова-Щедрина в его бумагах и подробно изложенной в «Материалах» для его биографии, он горячо принимал к сердцу свои обязанности, когда они приводили его в непосредственное соприкосновение с народной массой и давали ему возможность быть ей полезным.
Провинциальную жизнь в самых тёмных её сторонах, в то время легко ускользавших от взора, Салтыков-Щедрин узнал как нельзя лучше, благодаря командировкам и следствиям, которые на него возлагались — и богатый запас сделанных им наблюдений нашёл себе место в «Губернских очерках». Тяжёлую скуку умственного одиночества он разгонял внеслужебными занятиями: сохранились отрывки его переводов из Токвиля, Вивьена, Шерюеля и заметки, написанные им по поводу известной книги Беккарии. Для сестёр Болтиных, дочерей вятского вице-губернатора, из которых одна (Елизавета Аполлоновна) в 1856 стала его женой, он составил «Краткую историю России».
В ноябре 1855 ему разрешено было, наконец, покинуть Вятку (откуда он до тех пор только один раз выезжал к себе в тверскую деревню); в феврале 1856 он был причислен к Министерству внутренних дел, в июне того же года назначен чиновником особых поручений при министре и в августе командирован в губернии Тверскую и Владимирскую для обозрения делопроизводства губернских комитетов ополчения (созванного, по случаю Восточной войны, в 1855). В его бумагах нашлась черновая записка, составленная им при исполнении этого поручения. Она удостоверяет, что так называемые дворянские губернии предстали перед Салтыковым-Щедриным не в лучшем виде, чем недворянская, Вятская; злоупотреблений при снаряжении ополчения им было обнаружено множество. Несколько позже им была составлена записка об устройстве градских и земских полиций, проникнутая мало ещё распространенной тогда идеей децентрализации и весьма смело подчеркивавшая недостатки действовавших порядков. Возобновление литературной деятельности
Вслед за возвращением Салтыкова-Щедрина из ссылки возобновилась, с большим блеском, его литературная деятельность. Имя надворного советника Щедрина, которым были подписаны появлявшиеся в «Русском вестнике» с 1856 «Губернские очерки», сразу стало одним из самых любимых и популярных.
Собранные в одно целое, «Губернские очерки» в 1857 выдержали два издания (впоследствии — ещё множество). Они положили начало целой литературе, получившей название «обличительной», но сами принадлежали к ней только отчасти. Внешняя сторона мира кляуз, взяток, всяческих злоупотреблений наполняет всецело лишь некоторые из очерков; на первый план выдвигается психология чиновничьего быта, выступают такие крупные фигуры, как Порфирий Петрович, как «озорник», первообраз «помпадуров», или «надорванный», первообраз «ташкентцев», как Перегоренский, с неукротимым ябедничеством которого должно считаться даже административное полновластие.
Юмор, как и у Гоголя, чередуется в «Губернских очерках» с лиризмом; такие страницы, как обращение к провинции (в «Скуке»), производят до сих пор глубокое впечатление. Чем были «Губернские очерки» для русского общества, только что пробудившегося к новой жизни и с радостным удивлением следившего за первыми проблесками свободного слова, — это легко себе представить. Обстоятельствами тогдашнего времени объясняется и то, что автор «Губернских очерков» мог не только оставаться на службе, но и получать более ответственные должности.
В марте 1858 Салтыков-Щедрин был назначен рязанским вице-губернатором, в апреле 1860 переведён на ту же должность в Тверь. Пишет он в это время очень много, сначала в разных журналах (кроме «Русского вестника» — в «Атенее», «Современнике», «Библиотеке для чтения», «Московском вестнике»), но с 1860 — почти исключительно в «Современник» (в 1861 Салтыков-Щедрин поместил несколько небольших статей в «Московских ведомостях» (ред. В. Ф. Корша), в 1862 — несколько сцен и рассказов в журнале «Время»). Из написанного им между 1858 и 1862 годами составились два сборника — «Невинные рассказы» и «Сатиры в прозе»; и тот, и другой изданы отдельно три раза (1863, 1881, 1885).
В картинах провинциальной жизни, которые Салтыков-Щедрин теперь рисует, Крутогорск (то есть Вятка) скоро уступает Глупову, представляющему собою не какой-нибудь определённый, а типичный русский город — тот город, «историю» которого, понимаемого в ещё более широком смысле, несколькими годами позже написал Салтыков-Щедрин.
Здесь видны как последние вспышки отживающего крепостного строя («Госпожа Падейкова», «Наш дружеский хлам», «Наш губернский день»), так и очерки так называемого «возрождения», в Глупове не идущего дальше попыток сохранить в новых формах старое содержание. Староглуповец «представлялся милым уже потому, что был не ужасно, а смешно отвратителен; новоглуповец продолжает быть отвратительным — и в то же время утратил способность быть милым» («Наши глуповские дела»).
В настоящем и будущем Глупова усматривается один «конфуз»: «идти вперёд — трудно, идти назад — невозможно». Только в самом конце этюдов о Глупове проглядывает нечто похожее на луч надежды: Салтыков-Щедрин выражает уверенность, что «новоглуповец будет последним из глуповцев». В феврале 1862 Салтыков-Щедрин в первый раз вышел в отставку. Он хотел поселиться в Москве и основать там двухнедельный журнал; когда ему это не удалось, он переехал в Петербург и с начала 1863 стал фактически одним из редакторов «Современника». В течение двух лет он помещает в нём беллетристические произведения, общественные и театральные хроники, московские письма, рецензии на книги, полемические заметки, публицистические статьи. (Обзор содержания статей, помещённых Салтыковым-Щедриным в «Современник» 1863 и 1864, см. в книге А. Н. Пыпина «M. Е. Салтыков» (СПб., 1899).
К этому же приблизительно времени относятся и замечания Салтыкова-Щедрина на проект устава о книгопечатании, составленный комиссией под председательством князя Д. А. Оболенского. Главный недостаток проекта Салтыков-Щедрин видит в том, что он ограничивается заменой одной формы произвола, беспорядочной и хаотической, другой, систематизированной и формально узаконенной. Весьма вероятно, что стеснения, которые «Современник» на каждом шагу встречал со стороны цензуры, в связи с отсутствием надежды на скорую перемену к лучшему, побудили Салтыкова-Щедрина опять поступить на службу, но в другое ведомство, менее прикосновенное к злобе дня.
В ноябре 1864 он был назначен управляющим Пензенской казённой палатой, два года спустя переведён на ту же должность в Тулу, а в октябре 1867 — в Рязань. Эти годы были временем его наименьшей литературной деятельности: в течение трёх лет (1865—1867) в печати появилась только одна его статья «Завещание моим детям» («Современник», 1866, № 1; перепечатанный в «Признаках времени»).
«Отечественные записки»
Его тяга к литературе оставалась, однако, прежняя: как только «Отечественные записки» перешли (с 1 января 1868) под редакцию Некрасова, Салтыков-Щедрин стал одним из их самых усердных сотрудников, а в июне 1868 окончательно покинул службу и занял должность одного из главных сотрудников и руководителей журнала, официальным редактором которого стал десять лет спустя, после смерти Некрасова.
Пока существовали «Отечественные записки», то есть до 1884, Салтыков-Щедрин работал исключительно для них. Большая часть написанного им в это время вошла в состав следующих сборников: «Признаки времени» и «Письма из провинции» (1870, 72, 85), «История одного города» (1 и 2 изд. 1870; 3 изд. 1883), «Помпадуры и Помпадурши» (1873, 77, 82, 86), «Господа Ташкентцы» (1873, 81, 85), «Дневник провинциала в Петербурге» (1873, 81, 85), «Благонамеренные речи» (1876, 83), «В среде умеренности и аккуратности» (1878, 81, 85), «Господа Головлёвы» (1880, 83), «Сборник» (1881, 83), «Убежище Монрепо» (1882, 83), «Круглый год» (1880, 83), «Современная идиллия» (1877—1881), «За рубежом» (1880—1881), «Письма к тётеньке» (1882), «Недоконченные беседы» (1885), «Пошехонские рассказы» (1886).
Сверх того в «Отечественных записках» были напечатаны в 1876 «Культурные люди» и «Итоги», при жизни Салтыкова-Щедрина не перепечатанные ни в одном из его сборников, но включенные в посмертное издание его сочинений. «Сказки», изданные особо в 1887, появлялись первоначально в «Отечественных записках», «Неделе», «Русских ведомостях» и «Сборнике литературного фонда». После запрета «Отечественных записок» Салтыков-Щедрин помещал свои произведения преимущественно в «Вестнике Европы»; отдельно «Пёстрые письма» и «Мелочи жизни» были изданы при жизни автора (1886 и 1887), «Пошехонская старина» — уже после его смерти, в 1890.
Здоровье Салтыкова-Щедрина, расшатанное ещё с половины 1870-х годов, было глубоко подорвано запретом «Отечественных записок». Впечатление, произведенное на него этим событием, изображено им самим с большой силой в одной из сказок («Приключение с Крамольниковым», который «однажды утром, проснувшись, совершенно явственно ощутил, что его нет») и в первом «Пёстром письме», начинающемся словами: «несколько месяцев тому назад я совершению неожиданно лишился употребления языка»…
Редакционной работой Салтыков-Щедрин занимался неутомимо и страстно, живо принимая к сердцу всё касающееся журнала. Окружённый людьми ему симпатичными и с ним солидарными, Салтыков-Щедрин чувствовал себя благодаря «Отечественным запискам» в постоянном общении с читателями, на постоянной, если можно так выразиться, службе у литературы, которую он так горячо любил и которой посвятил в «Круглом годе» такой чудный хвалебный гимн (письмо к сыну, написанное незадолго до смерти, оканчивается словами: «паче всего люби родную литературу и звание литератора предпочитай всякому другому»).
Незаменимой утратой был для него поэтому разрыв непосредственной связи между ним и публикой. Салтыков-Щедрин знал, что «читатель-друг» по-прежнему существует — но этот читатель «заробел, затерялся в толпе, и дознаться, где именно он находится, довольно трудно». Мысль об одиночестве, о «брошенности» удручает его всё больше и больше, обостряемая физическими страданиями и в свою очередь обостряющая их. «Болен я, — восклицает он в первой главе „Мелочей жизни“. Недуг впился в меня всеми когтями и не выпускает из них. Измождённое тело ничего не может ему противопоставить». Последние его годы были медленной агонией, но он не переставал писать, пока мог держать перо, и его творчество оставалось до конца сильным и свободным: «Пошехонская старина» ни в чём не уступает его лучшим произведениям. Незадолго до смерти он начал новый труд, об основной мысли которого можно составить себе понятие уже по его заглавию: «Забытые слова» («Были, знаете, слова, — сказал Салтыков Н. К. Михайловскому незадолго до смерти, — ну, совесть, отечество, человечество, другие там ещё… А теперь потрудитесь-ка их поискать!.. Надо же напомнить!»..). Он умер 28 апреля (10 мая) 1889 и погребён 2 мая (14 мая), согласно его желанию, на Волковском кладбище, рядом с И. С. Тургеневым.
|
|
Galoshka | Дата: Четверг, 26-04-2012, 11:41 | Сообщение # 2 | |
|
I Love You More |
Репутация: |
Награды: |
Сообщения: 10757 |
Из: Ростов-на-Дону |
|
| Биография. (Продолжение)
Основные мотивы творчества
В интерпретации текстов Салтыкова-Щедрина имеются две исследовательские линии. Одна, традиционная, восходящая к литературной критике XIX в., видит в его творчестве выражение обличительного пафоса и едва ли не хронологию важнейших событий истории российского общества. Вторая, сформировавшаяся не без влияния герменевтики и структурализма выявляет в текстах объективно данные семантические конструкты разных уровней, позволяющие говорить о сильном мировоззренческом напряжении прозы Щедрина, ставящем ее в один ряд с Ф. М. Достоевским и А. П. Чеховым. Представителей традиционного подхода упрекают в социологизаторстве и эпифеноменализме, стремлении увидеть в тексте то, что из-за внешней ангажированности хочется увидеть, а не то, что в нем самом дано.
Традиционный критический подход акцентирует внимание на отношении Салтыкова-Щедрина к реформам (не замечая разницы между личной позицией и художественным текстом). Двадцать лет кряду все крупные явления русской общественной жизни встречали отголосок в сатире Салтыкова-Щедрина, иногда предугадывавшей их ещё в зародыше. Это — своего рода исторический документ, доходящий местами до полного сочетания реальной и художественной правды. Занимает свой пост Салтыков-Щедрин в то время, когда завершился главный цикл «великих реформ» и, говоря словами Некрасова, «рановременные меры» (рановременные, конечно, только с точки зрения их противников) «теряли должные размеры и с треском пятились назад».
Осуществление реформ, за одним лишь исключением, попало в руки людей, им враждебных. В обществе всё резче заявляли себя обычные результаты реакции и застоя: мельчали учреждения, мельчали люди, усиливался дух хищения и наживы, всплывало наверх всё легковесное и пустое. При таких условиях для писателя с дарованием Салтыкова-Щедрина трудно было воздержаться от сатиры.
Орудием борьбы становится в его руках даже экскурсия в прошедшее: составляя «Историю одного города», он имеет в виду — как видно из письма его к А. Н. Пыпину, опубликованного в 1889, — исключительно настоящее. «Историческая форма рассказа, — говорит он, — была для меня удобна потому, что позволяла мне свободнее обращаться к известным явлениям жизни… Критик должен сам угадать и другим внушить, что Парамоша — совсем не Магницкий только, но вместе с тем и NN. И даже не NN., а все вообще люди известной партии, и ныне не утратившие своей силы».
И действительно, Бородавкин («История одного города»), пишущий втихомолку «устав о нестеснении градоначальников законами», и помещик Поскудников («Дневник провинциала в Петербурге»), «признающий небесполезным подвергнуть расстрелянию всех несогласно мыслящих» — это одного поля ягоды; бичующая их сатира преследует одну и ту же цель, всё равно, идёт ли речь о прошедшем или о настоящем. Всё написанное Салтыковым-Щедриным в первой половине семидесятых годов XIX века даёт отпор, главным образом, отчаянным усилиям побеждённых — побеждённых реформами предыдущего десятилетия — опять завоевать потерянные позиции или вознаградить себя, так или иначе, за понесённые утраты.
В «Письмах о провинции» историографы — то есть те, что издавна делали русскую историю — ведут борьбу с новыми сочинителями; в «Дневнике провинциала» сыплются, как из рога изобилия, прожекты, выдвигающие на первый план «благонадежных и знающих обстоятельства местных землевладельцев»; в «Помпадурах и Помпадуршах» крепкоголовые «экзаменуют» мировых посредников, признаваемых отщепенцами дворянского лагеря.
В «Господах ташкентцах» мы знакомимся с «просветителями, свободными от наук» и узнаем, что «Ташкент есть страна, лежащая всюду, где бьют по зубам и где имеет право гражданственности предание о Макаре, телят не гоняющем». «Помпадуры» — это руководители, прошедшие курс административных наук у Бореля или у Донона; «Ташкентцы» — это исполнители помпадурских приказаний. Не щадит Салтыков-Щедрин и новые учреждения — земство, суд, адвокатуру, — не щадит их именно потому, что требует от них многого и возмущается каждой уступкой, сделанной ими «мелочам жизни».
Отсюда и строгость его к некоторым органам печати, занимавшимся, по его выражению, «пенкоснимательством». В пылу борьбы Салтыков-Щедрин мог быть несправедливым к отдельным лицам, корпорациям и учреждениям, но только потому, что перед ним всегда носилось высокое представление о задачах эпохи.
«Литература, например, может быть названа солью русской жизни: что будет, — думал Салтыков-Щедрин, — если соль перестанет быть солёною, если к ограничениям, не зависящим от литературы, она прибавит ещё добровольное самоограничение?..» С усложнением русской жизни, с появлением новых общественных сил и видоизменением старых, с умножением опасностей, грозящих мирному развитию народа, расширяются и рамки творчества Салтыкова.
Ко второй половине семидесятых годов относится создание им таких типов, как Дерунов и Стрелов, Разуваев и Колупаев. В их лице хищничество с небывалой до тех пор смелостью предъявляет свои права на роль «столпа», то есть опоры общества — и эти права признаются за ним с разных сторон как нечто должное (припомним станового пристава Грацианова и собирателя «материалов» в «Убежище Монрепо»). Мы видим победоносный поход «чумазого» на «дворянские усыпальницы», слышим допеваемые «дворянские мелодии», присутствуем при гонении против Анпетовых и Парначевых, заподозренных в «пущании революции промежду себя».
Ещё печальнее картины, представляемые разлагающейся семьей, непримиримым разладом между «отцами» и «детьми» — между кузиной Машенькой и «непочтительным Коронатом», между Молчалиным и его Павлом Алексеевичем, между Разумовым и его Стёпой. «Больное место» (напечатано в «Отечественных записках» 1879, перепечатано в «Сборнике»), в котором этот разлад изображён с потрясающим драматизмом — один из кульминационных пунктов дарования Салтыков-Щедрин «Хандрящим людям», уставшим надеяться и изнывающим в своих углах, противопоставляются «люди торжествующей современности», консерваторы в образе либерала (Тебеньков) и консерваторы с национальным оттенком (Плешивцев), узкие государственники, стремящиеся, в сущности, к совершенно аналогичным результатам, хотя и отправляющиеся один — «с Офицерской в столичном городе Петербурге, другой — с Плющихи в столичном городе Москве».
С особенным негодованием обрушивается сатирик на «литературные клоповники», избравшие девизом: «мыслить не полагается», целью — порабощение народа, средством для достижении цели — оклеветание противников. «Торжествующая свинья», выведенная на сцену в одной из последних глав, «За рубежом», не только допрашивает «правду», но и издевается над ней, «сыскивает её своими средствами», гложет её с громким чавканьем, публично, нимало не стесняясь. В литературу, с другой стороны, вторгается улица, «с её бессвязным галденьем, низменной несложностью требований, дикостью идеалов» — улица, служащая главным очагом «шкурных инстинктов».
Несколько позже наступает пора «лганья» и тесно связанных с ним «извещений», «Властителем дум» является «негодяй, порождённый нравственною и умственною мутью, воспитанный и окрылённый шкурным малодушием».
Иногда (например в одном из «Писем к тётеньке») Салтыков-Щедрин надеется на будущее, выражая уверенность, что русское общество «не поддастся наплыву низкопробного озлобления на всё выходящее за пределы хлевной атмосферы»; иногда им овладевает уныние при мысли о тех «изолированных призывах стыда, которые прорывались среди масс бесстыжества — и канули в вечность» (конец «Современной идиллии»). Он вооружается против новой программы: «прочь фразы, пора за дело взяться», справедливо находя, что и она — только фраза и вдобавок «истлевшая под наслоениями пыли и плесени» («Пошехонские рассказы»). Удручаемый «мелочами жизни», он видит в увеличивающемся их господстве опасность тем более грозную, чем больше растут крупные вопросы: «забываемые, пренебрегаемые, заглушаемые шумом и треском будничной суеты, они напрасно стучатся в дверь, которая не может, однако, вечно оставаться для них закрытой». — Наблюдая с своей сторожевой башни изменчивые картины настоящего, Салтыков-Щедрин никогда не переставал вместе с тем глядеть в неясную даль будущего.
Сказочный элемент, своеобразный, мало похожий на то, что обыкновенно понимается под этим именем, никогда не был совершенно чужд произведениям Салтыкова-Щедрина: в изображения реальной жизни у него часто врывалось то, что он сам называл волшебством. Это — одна из тех форм, которые принимала сильно звучавшая в нём поэтическая жилка. В его сказках, наоборот, большую роль играет действительность, не мешая лучшим из них быть настоящими «стихотворениями в прозе». Таковы «Премудрый пескарь», «Бедный волк», «Карась-идеалист», «Баран непомнящий» и в особенности «Коняга». Идея и образ сливаются здесь в одно нераздельное целое: сильнейший эффект достигается самыми простыми средствами.
Немного найдется в нашей литературе таких картин русской природы и русской жизни, какие раскинуты в «Коняге». После Некрасова ни у кого не слышалось таких стонов душевной муки, вырываемых зрелищем нескончаемого труда над нескончаемой задачей.
Великим художником является Салтыков-Щедрин и в «Господах Головлёвлых». Члены Головлёвской семьи, этого уродливого продукта крепостной эпохи — не сумасшедшие в полном смысле слова, но повреждённые совокупным действием физиологических и общественных условий. Внутренняя жизнь этих несчастных, исковерканных людей изображена с такой рельефностью, какой редко достигает и наша, и западноевропейская литература.
Это особенно заметно при сравнении картин, аналогичных по сюжету, — например, картин пьянства у Салтыкова-Щедрина (Степан Головлёв) и у Золя (Купо, в «Assommoir»). Последняя написана наблюдателем-протоколистом, первая — психологом-художником. У Салтыкова-Щедрина нет ни клинических терминов, ни стенографически записанного бреда, ни подробно воспроизведенных галлюцинаций; но с помощью нескольких лучей света, брошенных в глубокую тьму, перед нами восстает последняя, отчаянная вспышка бесплодно погибшей жизни. В пьянице, почти дошедшем до животного отупения, мы узнаем человека.
Ещё ярче обрисована Арина Петровна Головлёва — и в этой чёрствой, скаредной старухе Салтыков-Щедрин также нашёл человеческие черты, внушающие сострадание. Он открывает их даже в самом «Иудушке» (Порфирии Головлёве) — этом «лицемере чисто русского пошиба, лишённом всякого нравственного мерила и не знающем иной истины, кроме той, которая значится в азбучных прописях». Никого не любя, ничего не уважая, заменяя отсутствующее содержание жизни массой мелочей, Иудушка мог быть спокоен и по-своему счастлив, пока вокруг него, не прерываясь ни на минуту, шла придуманная им самим суматоха. Внезапная её остановка должна была разбудить его от сна наяву, подобно тому, как просыпается мельник, когда перестают двигаться мельничные колеса. Однажды очнувшись, Порфирий Головлёв должен был почувствовать страшную пустоту, должен был услышать голоса, заглушавшиеся до тех пор шумом искусственного водоворота.
Совесть есть и у Иудушек; по выражению Салтыкова-Щедрина, она может быть только «загнана и позабыта», может только устранить до поры до времени «ту деятельную чуткость, которая обязательно напоминает человеку о её существовании». В изображении кризиса, переживаемого Иудушкой и ведущего его к смерти, нет поэтому ни одной фальшивой ноты, и вся фигура Иудушки принадлежит к числу самых крупных созданий Салтыкова-Щедрина.
Рядом с «Господами Головлёвыми» должна быть поставлена «Пошехонская старина» — удивительно яркая картина тех основ, на которых держался общественный строй крепостной России. Салтыков-Щедрин не примирен с прошедшим, но и не озлоблен против него; он одинаково избегает и розовой, и безусловно-чёрной краски. Ничего не скрашивая и не скрывая, он ничего не извращает — и впечатление получается тем более сильное, чем живее чувствуется близость к истине. Если на всём и на всех лежит печать чего-то удручающего, принижающего и властителей, и подвластных, то ведь именно такова и была деревенская дореформенная Россия.
Может быть, где-нибудь и разыгрывались идиллии в роде той, которую мы видим в «Сне» Обломова; но на одну Обломовку сколько приходилось Малиновцев и Овсецовых, изображенных Салтыковым? Подрывая раз навсегда возможность идеализации крепостного быта, «Пошехонская старина» даёт вместе с тем целую галерею портретов, нарисованных рукою истинного художника.
Особенно разнообразны типы, взятые Салтыковым-Щедриным из крепостной массы. Смирение, например, по необходимости было тогда качеством весьма распространенным; но пассивное, тупое смирение Конона не походит ни на мечтательное смирение Сатира-скитальца, стоящего на рубеже между юродивым и раскольником-протестантом, ни на воинственное смирение Аннушки, мирящейся с рабством, но отнюдь не с рабовладельцами. Избавление и Сатир, и Аннушка видят только в смерти — и это значение она имела тогда для миллионов людей.
«Пускай вериги рабства, — восклицает Салтыков-Щедрин, изображая простую, тёплую веру простого человека, — с каждым часом все глубже и глубже впиваются в его изможденное тело — он верит, что злосчастие его не бессрочно и что наступит минута, когда правда осияет его, наравне с другими алчущими и жаждущими. Да! Колдовство рушится, цепи рабства падут, явится свет, которого не победит тьма».
Смерть, освободившая его предков, «придёт и к нему, верующему сыну веровавших отцов, и, свободному, даст крылья, чтобы лететь в царство свободы, навстречу свободным отцам»! Не менее поразительна та страница «Пошехонской старины», где Никанор Затрапезный, устами которого на этот раз несомненно говорит сам Салтыков-Щедрин, описывает действие, произведенное на него чтением Евангелия.
«Униженные и оскорблённые встали передо мной, осиянные светом, и громко вопияли против прирождённой несправедливости, которая ничего не дала им, кроме оков». В «поруганном образе раба» Салтыков-Щедрин признал образ человека. Протест против «крепостных цепей», воспитанный впечатлениями детства, с течением времени обратился у Салтыкова-Щедрина, как и у Некрасова, в протест против всяких «иных» цепей, «придуманных взамен крепостных»; заступничество за раба перешло в заступничество за человека и гражданина. Негодуя против «улицы» и «толпы», Салтыков-Щедрин никогда не отождествлял их с народной массой и всегда стоял на стороне «человека, питающегося лебедою» и «мальчика без штанов». Основываясь на нескольких вкривь и вкось истолкованных отрывках из разных сочинений Салтыкова-Щедрина, его враги старались приписать ему высокомерное, презрительное отношение к народу; «Пошехонская старина» уничтожила возможность подобных обвинений.
Немного, вообще, найдётся писателей, которых ненавидели бы так сильно и так упорно, как Салтыкова. Эта ненависть пережила его самого; ею проникнуты были даже некрологи, посвящённые ему в некоторых органах печати. Союзником злобы являлось непонимание. Салтыкова называли «сказочником», его произведения — фантазиями, вырождающимися порою в «чудесный фарс» и не имеющими ничего общего с действительностью. Его низводили на степень фельетониста, забавника, карикатуриста, видели в его сатире «некоторого рода ноздрёвщину и хлестаковщину с большою прибавкою Собакевича».
Салтыков-Щедрин как-то назвал свою манеру писать «рабьей»; это слово было подхвачено его противниками — и они уверяли, что благодаря «рабьему языку» сатирик мог болтать сколько угодно и о чём угодно, возбуждая не негодование, а смех, потешая даже тех, против кого направлены его удары. Идеалов, положительных стремлений у Салтыкова-Щедрина, по мнению его противников, не было: он занимался только «оплеванием», «перетасовывая и пережевывая» небольшое количество всем наскучивших тем.
В основании подобных взглядов лежит в лучшем случае ряд явных недоразумений. Элемент фантастичности, часто встречающийся у Салтыкова-Щедрина, нисколько не уничтожает реальности его сатиры. Сквозь преувеличения ясно виднеется правда — да и самые преувеличения оказываются иногда не чем другим, как предугадываньем будущего. Многое из того, о чём мечтают, например, прожектеры в «Дневнике провинциала», несколько лет спустя перешло в действительность.
Между тысячами страниц, написанных Салтыковым-Щедриным, есть, конечно, и такие, к которым применимо название фельетона или карикатуры — но по небольшой и сравнительно неважной части нельзя судить о громадном целом. Встречаются у Салтыкова и резкие, грубые, даже бранные выражения, иногда, быть может, бьющие через край; но вежливости и сдержанности нельзя и требовать от сатиры.
В. Гюго не перестал быть поэтом, когда сравнил своего врага с поросёнком, щеголяющим в львиной шкуре; Ювенал читается в школах, хотя у него есть неудобопереводимые стихи. Обвинению в цинизме подвергались, в свое время, Вольтер, Гейне, Барбье, П. Л. Курье, Бальзак; понятно, что оно возводилось и на Салтыкова-Щедрина.
Весьма возможно, что при чтении Салтыкова-Щедрина смеялись порою «помпадуры» или «ташкентцы»; но почему? Потому что многие из читателей этой категории отлично умеют «кивать на Петра», а другие видят только смешную оболочку рассказа, не вникая в его внутренний смысл. Слова Салтыкова-Щедрина о «рабьем языке» не следует понимать буквально. Бесспорно, его манера носить на себе следы условий, при которых он писал: у него много вынужденных недомолвок, полуслов, иносказаний — но ещё больше можно насчитать случаев, в которых его речь льётся громко и свободно или, даже сдержанная, напоминает собою театральный шепот, понятный всем постоянным посетителям театра.
Рабий язык, говоря собственными словами Салтыков-Щедрин, «нимало не затемняет его намерений»; они совершенно ясны для всякого, кто желает понять их. Его темы бесконечно разнообразны, расширяясь и обновляясь сообразно с требованиями времени.
Есть у него, конечно, и повторения, зависящие отчасти от того, что он писал для журналов; но они оправдываются, в основном, важностью вопросов, к которым он возвращался. Соединительным звеном всех его сочинений служит стремление к идеалу, который он сам (в «Мелочах жизни») резюмирует тремя словами: «свобода, развитие, справедливость».
Под концом жизни эта формула кажется ему недостаточною. «Что такое свобода, — говорит он, — без участия в благах жизни? Что такое развитие без ясно намеченной конечной цели? Что такое справедливость, лишённая огня самоотверженности и любви»?
На самом деле любовь никогда не была чужда Салтыков-Щедрин: он всегда проповедовал её «враждебным словом отрицанья». Беспощадно преследуя зло, он внушает снисходительность к людям, в которых оно находит выражение часто помимо их сознания и воли. Он протестует в «Больном месте» против жестокого девиза: «со всем порвать». Речь о судьбе русской крестьянской женщины, вложенная им в уста сельского учителя («Сон в летнюю ночь» в «Сборнике»), может быть поставлена по глубине лиризма наряду с лучшими страницами Некрасовской поэмы «Кому на Руси жить хорошо». «Кто видит слезы крестьянки? Кто слышит, как они льются капля по капле? Их видит и слышит только русский крестьянский малютка, но в нём они оживляют нравственное чувство и полагают в его серце первые семена добра».
Эта мысль, очевидно, давно овладела Салтыковым-Щедриным. В одной из самых ранних и самых лучших его сказок («Пропала совесть») совесть, которою все тяготятся и от которой все стараются отделаться, говорит своему последнему владельцу: «отыщи ты мне маленькое русское дитя, раствори ты передо мной его сердце чистое и схорони меня в нём: авось он меня, неповинный младенец, приютит и выхолит, авось он меня в меру возраста своего произведёт да и в люди потом со мной выйдет — не погнушается… По этому её слову так и сделалось.
Отыскал мещанинишка маленькое русское дитя, растворил его сердце чистое и схоронил в нём совесть. Растёт маленькое дитя, и вместе с ним растёт в нём и совесть. И будет маленькое дитя большим человеком, и будет в нём большая совесть. И исчезнут тогда все неправды, коварства и насилия, потому что совесть будет не робкая и захочет распоряжаться всем сама». Эти слова, полные не только любви, но и надежды, — завет, оставленный Салтыковым-Щедриным русскому народу.
В высокой степени своеобразны слог и язык Салтыкова-Щедрина. Каждое выводимое им лицо говорит именно так, как подобает его характеру и положению. Слова Дерунова, например, дышат самоуверенностью и важностью, сознанием силы, не привыкшей встречать ни противодействия, ни даже возражений. Его речь — смесь елейных фраз, почёрпнутых из церковного обихода, отголосков прежней почтительности перед господами и нестерпимо резких нот доморощенной политико-экономической доктрины.
Язык Разуваева относится к языку Дерунова, как первые каллиграфические упражнения школьника к прописям учителя. В словах Фединьки Неугодова можно различить и канцелярский формализм высшего полёта, и что-то салонное, и что-то Оффенбаховское.
Когда Салтыков-Щедрин говорит от собственного своего лица, оригинальность его манеры чувствуется в расстановке и сочетании слов, в неожиданных сближениях, в быстрых переходах из одного тона в другой. Замечательно умение Салтыкова подыскать подходящую кличку для типа, для общественной группы, для образа действий («Столп», «Кандидат в столпы», «внутренние Ташкентцы», «Ташкентцы приготовительного класса», «Убежище Монрепо», «Ожидание поступков» и т. п.).
Второй из упомянутых подходов, восходящий к идеям В. Б. Шкловского и формалистов, М. М. Бахтина указывает на то, что за узнаваемыми «реалистичными» сюжетными линиями и системой персонажей скрывается коллизия предельно абстрактных мировоззренческих концептов, в числе которых «жизнь» и «смерть». Их борьба в мире, исход которой писателю представлялся неочевидным и представлена с помощью разных средств в большей части текстов Щедрина. Следует отметить, что отдельное внимание писатель уделял мимикрии смерти, облекающейя во внешне жизненные формы. Отсюда мотив кукол и кукольности («Игрушечного дела людишки», Органчик и Прыщ в «Истории одного города»), зооморфные образы с разными видами переходов от человека к зверю (очеловеченные звери в «Сказках», звероподобные люди в «Господах Ташкентцах»). Экспансия смерти и формирует тотальную дегуманизацию жизненного пространства, которую отображает Щедрин. Неудивительна частота появления в текстах Щедрина мортальной темы. Эскалация мортальных образов, достигающая почти степени фантасмагории наблюдается в «Господах Голвлевых»: это не только многочисленные повторяющиеся физические смерти, но и угнетенное состояние природы, разрушение и тление вещей, разного рода видения и мечтания, расчёты Порфирия Владимирыча, когда «цифирь» не только теряет связь с реальностью, но переходит в своего рода фантастические видения, завершающиеся сдвигом временных пластов. Смерть и смертоносность в социальной реальности, где Щедрин болезненно остро видит отчуждение, ведущее к утрате человеком самого себя, оказывается только одним из случаев экспансии смертоносного, что заставляет отвлечь внимание только от «социального бытописательства». В таком случае реалистические внешние формы письма Салтыкова-Щедрина скрывают глубинную экзистенциальную направленность щедринского творчества, делают его сопоставимым с Э. Т. А. Гофманом, Ф. М. Достоевским и Ф. Кафкой.
Мало таких нот, мало таких красок, которых нельзя было бы найти у Салтыкова-Щедрина. Сверкающий юмор, которым полна удивительная беседа мальчика в штанах с мальчиком без штанов, так же свеж и оригинален, как и задушевный лиризм, которым проникнуты последние страницы «Господ Головлёвых» и «Больного места». Описаний у Салтыкова-Щедрина немного, но и между ними попадаются такие перлы, как картина деревенской осени в «Господах Головлёвых» или засыпающего уездного городка в «Благонамеренных речах». Собрание сочинений Салтыкова-Щедрина с приложением «Материалов для его биографии» вышло в первый раз (в 9 томах) в год его смерти (1889) и выдержало с тех пор много изданий.
Сочинения Салтыкова-Щедрина существуют и в переводах на иностранные языки, хотя своеобразный стиль Салтыкова-Щедрина представляет для переводчика чрезвычайные трудности. На немецком языке переведены «Мелочи жизни» и «Господа Головлёвы» (в Универсальной библиотеке Реклама), а на французский — «Господа Головлёвы» и «Пошехонская старина» (в «Bibliothèque des auteurs étrangers», изд. «Nouvelle Parisienne»
Память
* В честь Салтыкова-Щедрина названы улица Салтыкова-Щедрина в Волгограде, в Липецке, Ярославле, Твери, Орле, Тюмени, улица и переулок в Калуге и др. * Мемориальные музеи Салтыкова-Щедрина существует в Кирове, Твери (см. Музей М.Е. Салтыкова-Щедрина в Твери), селе Спас-Угол Талдомского района Московской области. * Бюст Салтыкова-Щедрина установлен в посёлке Лебяжье Ленинградской области. * Памятник Салтыкову-Щедрину М. Е. установлен в городе Твери на Тверской площади (открыт 26 января 1976 года в связи с празднованием 150-летия со дня его рождения). Изображен восседающим в резном кресле, опираясь руками на трость. Скульптор О. К. Комов, архитектор Н. А. Ковальчук. Салтыков-Щедрин был вице-губернатором Твери с 1860 по 1862 год. Тверские впечатления писателя отразились в «Сатирах в прозе» (1860—1862), «Истории одного города» (1870), «Господах Головлевых» (1880) и других произведениях.
|
|
Galoshka | Дата: Четверг, 26-04-2012, 11:44 | Сообщение # 3 | |
|
I Love You More |
Репутация: |
Награды: |
Сообщения: 10757 |
Из: Ростов-на-Дону |
|
| Биография(Продолжение)
Библиография
Хроники и романы:
* Господа Головлевы (1875—1880) * История одного города (1869—1870) * Пошехонская старина (1887—1889) * Убежище Монрепо (1878—1879)
Сказки:
* Пропала совесть (1869) * Верный Трезор (1885) * Дикий помещик (1869) * Карась-идеалист (1884) * Сказка о ретивом начальнике (1883) * Медведь на воеводстве (1884) * Орел-меценат (1884) * Премудрый пискарь (1883) * Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил (1869) * Самоотверженный заяц (1883) * Бедный волк (1883) * Здравомысленный заяц (1885) * Либерал (1885) * Коняга (1885) * Приключение с Крамольниковым (1886) * Христова ночь * Рождественская сказка * Вяленая вобла (1884) * Добродетели и Пороки (1884) * Обманщик-газетчик и легковерный читатель (1884) * Недреманное око (1885) * Дурак (1885) * Баран-непомнящий (1885) * Кисель (1885) * Праздный разговор (1886) * Богатырь (1886) * Ворон-челобитчик (1886) * Игрушечного дела людишки * Соседи * Деревенский пожар * Путём-дорогою
Рассказы:
* Годовщина * Добрая душа * Испорченные дети * Соседи * Чижиково горе (1884)
Книги очерков:
* В больнице для умалишённых * Господа ташкентцы (1873) * Господа Молчалины * Губернские очерки (1856—1857) * Дневник провинциала в Петербурге (1872) * За рубежом (1880—1881) * Письма к тетеньке * Невинные рассказы * Помпадуры и помпадурши (1863—1874) * Сатиры в прозе * Современная идиллия (1877—1883) * Благонамеренные речи (1872-1876)
Комедии:
* Смерть Пазухина (1857, запрещена; поставлена 1893) * Тени (1862—65, незакончена, поставлена 1914)
|
|
Galoshka | Дата: Четверг, 26-04-2012, 11:49 | Сообщение # 4 | |
|
I Love You More |
Репутация: |
Награды: |
Сообщения: 10757 |
Из: Ростов-на-Дону |
|
|
Роман
СЕМЕЙНЫЙ СУД
Арине Петровне, богатой помещице, сообщают, что дом в Москве продан с аукциона за долги ее сына Степана, прозванного в семье Степкой-балбесом, всего за восемь тысяч рублей, хотя она сама купила его два года назад за двенадцать тысяч. “Арина Петровна — женщина лет шестидесяти, но еще бодрая и привыкшая жить на всей своей воле. Держит она себя грозно; единолично и бесконтрольно управляет обширным головлевским имением, живет уединенно, расчетливо, почти скупо, с соседями дружбы не водит, местным властям доброхотствует, а от детей требует, чтоб они были в таком у нее послушании, чтобы при каждом поступке спрашивали себя: что-то об этом маменька скажет? Вообще имеет характер самостоятельный, непреклонный и отчасти строптивый... Муж у нее — человек легкомысленный и пьяненький (Арина Петровна охотно говорит о себе, что она ни вдова, ни мужняя жена); дети частью служат в Петербурге, частью пошли в отца и, в качестве "постылых", не допускаются ни до каких семейных дел”. “Глава семейства, Владимир Михайлыч Головлев, еще смолоду был известен своим безалаберным и озорным характером и для Арины Петровны, всегда отличавшейся серьезностью и деловитостью, никогда ничего симпатичного не представлял... Муж называл жену "ведьмою" и "чертом", жена называла мужа — "ветряною мельницей" и "бесструнной балалайкой". Находясь в таких отношениях, они пользовались совместною жизнью в продолжение с лишком сорока лет, и никогда ни тому ни другой не приходило в голову, что подобная жизнь заключала в себе что-то противоестественное... Немного более счастлива была Арина Петровна в детях. У нее была слишком независимая, так сказать, холостая натура, чтобы она могла видеть в детях что-нибудь, кроме лишней обузы... Детей было четверо: три сына и дочь. О старшем сыне и об дочери она даже говорить не любила; к младшему сыну была более или менее равнодушна и только среднего, Пор-фишу, не то чтоб любила, а словно побаивалась”. “Степан Владимирыч, старший сын... очень рано попал в число "постылых" и с детских лет играл в доме роль не то парии, не то шута. К несчастью, это был даровитый малый, слишком охотно и быстро воспринимавший впечатления, которые вырабатывала окружающая среда... Постоянное принижение... не прошло даром. Оно имело в результате не озлобление, не протест, а образовало характер рабский, повадливый до буффонства, не знающий чувства меры и лишенный всякой предусмотрительности”.” Степан Головлев кончил гимназию и поступил в университет, где “благодаря своей податливости на всякую штуку скоро стал фаворитом богатеньких студентов”. После окончания университета “начались скитания по департаментам и канцеляриям; протекции у него не было, охоты пробить дорогу личным трудом — никакой”. Так проходят четыре года. Мать приказывает сыну явиться в Москву, где его пристраивают в надворный суд. Через три года его увольняют. “Тогда Арина Петровна решилась на крайнюю меру: она "выбросила сыну кусок", который, впрочем, в то же время должен был изображать собою и "родительское благословение". Кусок этот состоял из дома в Москве... который обещал давать тысячу рублей серебром дохода...” Однако через пять лет он “прогорает окончательно”, поступает в ополчение. К тому времени, когда он возвращается в Москву, дом его уже продан, у него в кармане — сто рублей, которые он проигрывает в карты. Степан ходит по домам зажиточных крестьян матери, живших в Москве: у кого пообедает, у кого займет денег. Но наконец наступила минута, когда он, так сказать, очутился лицом к лицу с глухой стеной. Ему было уже под сорок, и он вынужден был сознаться, что дальнейшее бродячее существование для него не по силам. Оставался один путь — в Головлево. О дочери, Анне Владимировне, мать “тоже не любила говорить”. Дело в том, что на Аннушку она “имела виды”, а она не только не оправдала надежд, но вместо этого на весь уезд учинила скандал, убежав из Головлева и повенчавшись с корнетом. Дочери Арина Петровна тоже “выбросила кусок” — отделила ей капитал в пять тысяч и разоренную деревушку. Через год корнет бежал, бросив жену с двумя дочерьми-близнецами: Аннинькой и Любинькой, а еще через три месяца умерла и сама Анна Владимировна, так что Арина Петровна вынуждена была приютить внучек у себя. Братья Порфирий и Павел Головлевы служили в Петербурге: первый — до гражданской части, второй — по военной. Порфирий был женат, Павел — холостой. “Порфирий Владимирыч был известен в семействе под тремя именами: Иудушки, кровопивушки и откровенного мальчика... С младенческих лет любил он приласкаться к милому другу маменьке... а иногда и слегка пона-ушничать”. Его заискивания вызывали подозрения даже у Арины Петровны. “Взглянет — ну, словно вот петлю закидывает, — рассуждала она иногда сама с собою. — Так вот и поливает ядом, так и подманивает!” Но даже видя неискренность Порфиши, она все равно благоволила к нему. Младший сын Головлевых Павел — “полнейшее олицетворение человека, лишенного каких бы то ни было поступков... апатичная, загадочно-угрюмая личность... Он нередко огрызался против матери и в то же время боялся ее, как огня”. Арина Петровна узнает, что “постылый”, то есть Степка-балбес, “опять сядет ей на шею”. Он в это время уже едет в Головлево. “Одна мысль до краев переполняет все его существо: еще три — четыре часа — и дальше идти уже некуда. Он припоминает свою старую головлевскую жизнь, и ему кажется, что перед ним растворяются двери сырого подвала... Отныне он будет один на один с злою старухою... Эта старуха заест его... Предвидения его оправдались. Его поместили в особой комнате того флигеля, в котором помещалась и контора. Туда принесли ему белье... и старый папенькин халат... Двери склепа растворились, пропустили его и — захлопнулись... Кормили его чрезвычайно плохо. С утра до вечера он голодал и только об том и думал, как бы наесться”. Арина Петровна между тем решила созвать семейный совет “для решения балбесовой участи”, чтобы переложить ответственность за собственные решения на своих сыновей. Порфирий и Павел должны немедленно прибыть в Головлево.
Арина Петровна разыгрывает перед Иудушкой и Павлом свою любимую роль “почтенной и удрученной матери”. Братья навещают больного отца, положение которого дает повод Иудушке подольститься к матери: “Право, даже удивляешься, как это вы силу имеете переносить эти испытания!” Арина Петровна довольна. На Павла она, как обычно, сердита. Начинается семейный совет. Арина Петровна расписывает жертвы, принесенные ею ради непутевого Степана, жалуется, как тяжело ей приходилось, пока она копила состояние — и вот, собрала четыре тысячи душ. Пусть братья решают, как поступить с “балбесом”. Порфирий, конечно же, судить брата отказывается — как он может, ведь это — право маменьки! Арина Петровна намерена выделить Степану деревушку — “и пусть себе живет... на прокормлении у крестьян!”. Иудушка, юля и подхалимничая, уговаривает мать не давать ничего Степану, а оставить его жить в Головлеве, да еще заставить его подписать бумагу об отказе от доли в наследстве. Именно этого Арина Петровна от него и ждала. “Покуда мы с папенькой живы — ну, и он будет жить в Головлеве, с голоду не помрет, — говорит она, —А потом как?” Иудушка уверяет ее, что брата не оставит, и даже просит у нее позволения тут же подарить ему два фунта табаку. Арина Петровна молча смотрит на Иудушку: “Неужто он в самом деле такой кровопивец, что брата родного на улицу выгонит?” Однако соглашается поступить так, как хочется Иудушке. Оба брата возвращаются в Петербург. Степан свыкся со своим положением. Лето подходит к концу, и в Головлеве идет “соленье, варенье, приготовленье впрок”, из деревень возами привозится “бабья натуральная повинность: сушеные грибы, ягоды, яйца, овощи и проч.”. Степан суетится, принимает участие в этом “процессе при-пасания”. Присланные матерью бумаги Степан подписывает без всяких возражений. Он снова начинает пить и однажды ночью бежит из Головле-ва. Арина Петровна, совсем было забывшая про существование сына, начинает выяснять, откуда он брал водку, и впервые входит в комнату Степана. “Комната была грязна, черна, заслякощена, так что даже ей, не знавшей и не признававшей никаких требований комфорта, сделалось неловко”. Степана находят и привозят в Головлево. Арина Петровна проявляет некоторую о нем заботу, но Степан ни на что не реагирует. “Казалось, он весь погрузился в безрассветную мглу, в которой нет места не только для действительности, но и для фантазии. Мозг его вырабатывал нечто, но это нечто не имело отношения ни к настоящему, ни к будущему. Словно черное облако окутало его с головы до ног...” Вскоре Степан умирает. Арина Петровна сообщает об этом в письме Иудушке, описывает “скорбь своего материнского сердца” и богатые похороны. ПО-РОДСТВЕННОМУ Прошло десять лет. Павел Владимирович при смерти, но не верит в это и никак не желает подписать документ, чтобы его имение перешло племянницам — Анниньке и Любиньке. Это значит, что оно перейдет к Иудушке. Между тем Арина Петровна “из бранчивой обладательницы головлевских имений сделалась скромною приживалкой в доме младшего сына... не имеющею никакого голоса в хозяйственных распоряжениях”. “Первый удар властности Арины Петровны был нанесен” приближавшейся отменой крепостного права. Она растерялась, и в это время умер ее муж. “Порфирий Владимирыч... с изумительной чуткостью отгадал сумятицу, овладевшую ее помыслами”. В результате Арина Петровна делит имение, оставив при себе только капитал. При этом Порфирию Владимирычу была выделена лучшая часть, а Павлу Владимирычу — похуже. Арина Петровна, словно забыв, что Головлево уже не ее, тратит на это имение свои деньги. И вот, когда “капитал Арины Петровны до того умалился, что сделалось почти невозможным самостоятельное существование на проценты с него”, Иудушка присылает ей “целый тюк форм счетоводства” — руководство для составления годовой отчетности. Тут учтено все до последнего куста малины и подарка “мальчику N за добронравие”. Арина Петровна поражена скупостью Иудушки. “После продолжительной полемической переписки” она перебирается в имение Дубровино к сыну Павлу, а вскоре Иудушка выходит в отставку и селится в Головлеве. Павел Владимирыч принял Арину Петровну “довольно сносно”, обязался кормить ее и сирот-племянниц, но при условии, что она не станет вмешиваться в управление имением. В доме Павла всем заправляют ключница Улита, “женщина ехидная и уличенная в секретной переписке с кровопивцем Порфишкой, и бывший папенькин камердинер Кирюшка”. Оба крадут немилосердно. Но Павел никаких замечаний от матери не терпит. Ко всему прочему, он пьет. Его гложет ненависть ко всем людям, и особенно к Иудушке. Наконец он смертельно заболевает. Арина Петровна пытается уговорить Павла передать ей и племянницам имение или хотя бы деньги, но тот не верит в близкую смерть и отказывается. Иудушка, почуяв близкую добычу, приезжает в Дубровино со своими сыновьями — Петенькой и Володенькой. Зная, что Павел ненавидит и боится его, Иудушка все-таки идет к нему. Больной гонит его, ругает, обвиняет его в том, что он пустил мать по миру, но Иудушку ничем не пронять.
Ведь главное для него то, что Павел не сделал никакого распоряжения насчет наследства. Так что ему остается только подождать его кончины — и Дубровино будет его. Между тем Арина Петровна завела беседу с сыновьями Иудушки “не без цели что-нибудь выведать”. Петя и Володя жалуются ей на отца: он подслушивает под дверями, скуп и мелочен, с ним неимоверно скучно. А в Дубровино они приехали потому, что Улита сообщила о близкой смерти Павла. Единственное, чего боится Иудушка, так это проклятия матери. Его сыновья убеждены, что если имение Дубровино достанется их отцу, то он ничего никому не даст, да и их, собственных сыновей, наследства лишит. Павел умер. Арина Петровна решает уехать в Погорелку, “имение сирот”. “К Иудушке она не чувствовала ни ненависти, ни расположения: ей просто сделалось противно с ним дело иметь”. Иудушка показывает, что он оскорблен этим решением матери, но сам приставил Улиту следить, как бы Арина Петровна не увезла с собой чего-нибудь лишнего. И вот Арина Петровна с внучками садятся в тарантас (это собственный тарантас Арины Петровны, у нее есть тому доказательства), а Иудушка не может оторвать глаз от него. Наконец говорит матери: “Так тарантасик, маменька, как же? Вы сами доставите или прислать за ним прикажете?” Мать кричит, что это ее тарантас. “Помилуйте, маменька! Я ведь не в претензии... если бы даже тарантас был дубровинский... Так вы, голубушка, не забывайте нас... попросту... без затей... по-родственному!” СЕМЕЙНЫЕ ИТОГИ Арина Петровна пытается как-то наладить дела в нищей Погорелке, но ей нездоровится, она ничего не может поправить. Аннинька и Любинька объявляют бабушке, что не могут и не хотят больше оставаться в Погорелке. Арина Петровна беспокоится о будущем внучек, но отпускает их. С отъездом девушек погорелковский дом окунается “в какую-то безнадежную тишину”. Арина Петровна, ради экономии, распускает почти всю прислугу. “Прежняя лихорадочная деятельность вдруг уступила место сонливой праздности, а праздность мало-помалу развратила волю... Из крепкой и сдержанной женщины... получилась развалина, для которой не существовало ни прошлого, ни будущего...” Она всего боится: воров, привидений, чертей... Питается она плохо и скудно, в доме сыро, грязно... Все чаще к Арине Петровне приходят воспоминания о Головлеве, о тамошнем изобилии. Ненависть ее к Иудушке постепенно исчезает, “старые обиды забылись как-то сами собой”. Она принимается посылать “гонцов” к Иудушке с просьбой дать ей то огурчиков, то индюшку, то еще чего-нибудь съестного. “Иудушка морщился, но открыто выражать неудовольствие не решался... Он пуще всего боялся, что мать его проклянет”. “Наскучив продолжительным вдовством”, Иудушка берет в экономки “девицу из духовного звания” Евпрак-сею, “которая была работяща, безответна и не предъявляла почти никаких требований”. Между тем Арина Петровна зачастила в Головлево, потом и вовсе сюда переселилась. Прошло пять лет. Иудушка “значительно постарел, вылинял и потускнел, но шильничает, лжет и пустословит еще пуще прежнего, потому что теперь у него почти постоянно под руками добрый друг маменька, которая ради сладкого старушечьего куска сделалась обязательной слушательницей его пустословия... Ежели он и был лицемер, то лицемер чисто русского пошиба, то есть просто человек, лишенный всякого нравственного мерила и не знающий иной истины, кроме той, которая значится в азбучных прописях. Он был невежествен без границ, сутяга, лгун, пустослов и в довершение всего боялся черта”, Поселившись в Головлеве, “он сразу почувствовал себя на свободе, ибо нигде, ни в какой иной сфере, его наклонности не могли бы найти себе такого простора, как здесь... Ничье суждение не беспокоило, ничей нескромный взгляд не тревожил — следовательно, не было повода и самому себя контролировать... Давным-давно влекла его к себе эта полная свобода от каких-либо нравственных ограничений...”. Иудушка проводит свои дни в подсчетах и пересчетах, учитывая каждую копейку, каждую вещь в двадцати книгах, пишет жалобы мировому судье... Всякая связь с внешним миром порвана, он не получает ни книг, ни газет, ни даже писем. Один его сын — Володенька — покончил жизнь самоубийством, с другим — Петенькой — переписывается, лишь когда тот посылает ему деньги. Арина Петровна получает письмо от внучек. Они подались в актрисы и в Погореловку никогда не вернутся. Иудушка при этом известии отплевывается и задумывается, “какой-то зловещий план мелькает в его голове”. Из полка приезжает сын Петр. “...Загадочный приезд Петеньки не особенно волнует” Иудушку, “ибо, что бы ни случилось, Иудушка уже ко всему готов заранее. Он знает, что ничто не застанет его врасплох и ничто не заставит сделать какое-нибудь отступление от той сети пустых и насквозь прогнивших афоризмов, в которую он закутался с головы до ног”. Петр проиграл казенные деньги, просит взаймы у бабушки, но у нее своих денег нет, а капитал внучек она тратить не может. Иудушка отказывает сыну наотрез, как обычно, прикрываясь ханжескими отговорками и поучениями. Петр обвиняет отца в убийстве своего брата Володи — именно он его убил, оставив без копейки, когда тот женился якобы против его желания. Арина Петровна молча слушает этот разговор. “Она отнюдь не оставалась равнодушной зрительницей этой семейной сцены. Напротив, с первого взгляда можно было заподозрить, что с ней происходит что-то не совсем обыкновенное и что, может быть, настала минута, когда перед умственным ее оком предстали во всей полноте и наготе итоги ее собственной жизни”. Она проклинает Иудушку. ПЛЕМЯННУШКА “Иудушка так-таки и не дал Петеньке денег, хотя, как добрый отец, приказал в минуту отъезда положить ему в повозку и курочки, и телятинки, и пирожок... самолично вышел на крыльцо проводить сына, справился, ловко ли ему сидеть, хорошо ли он закутал себе ноги... Вопреки ожиданиям Петеньки, Порфирий Владимирыч вынес материнское проклятие довольно спокойно и ни на волос не отступил от тех решений, которые, так сказать, всегда готовые сидели в его голове... Выходка Арины Петровны была так внезапна, что Иудушка не догадался даже притвориться испуганным”. На следующий день после отъезда внука Арина Петровна уезжает в Погорелку и больше уже не возвращается в Головлево, несмотря на лицемерные уговоры Иудушки. Однажды она обнаруживает, что не может встать с постели. Иудушка тут же приехал и начал распоряжаться, разузнал, где находятся бумаги. Арина Петровна умирает, Иудушка с удовольствием занимается похоронами и немедленно принимается за изучение бумаг. В результате он объявляет себя единственным наследником оставшегося после матери имущества. С тем и отбывает к себе в Головлево, забрав материн тарантас и двух коров. От Петра приходит письмо: он сообщает, что отправляется в ссылку, и спрашивает, будет ли отец высылать ему содержание. Иудушка, конечно же, отказывает ему. Но неизвестно, дошло ли письмо Иудушки до сына — приходит уведомление о том, что Петр, не доехав до места ссылки, заболел и умер. “Иудушка остался один, но сгоряча все-таки еще не понял, что с этой новой утратой он уже окончательно пущен в пространство, лицом к лицу с одним своим пустословием”. Приезжает Аннинька — “рослая и статная женщина с красивым румяным лицом, с высокою, хорошо развитою грудью, с серыми глазами навыкате и с отличнейшей пепельной косой... с резкими, даже развязными манерами...”. Иудушка не может отвести от племянницы похотливого взгляда, лезет целоваться якобы по-родственному. Аннинька все знает о судьбе Петра — оказывается, он прислал им с сестрой письмо после суда, они собрали шестьсот рублей и отправили ему. Иудушка вскидывается: как это он не получил этих денег после смерти Петеньки?! Аннинька едет на могилу бабушки, потом в Погорелку, где узнает, что Иудушка увез оттуда даже иконы. Она прощается с деревней и с могилой бабушки навсегда. Иудушка хочет, чтобы Аннинька осталась в Головлеве, но, говоря с ней, он смотрит на нее такими “маслеными глазами”, что ей становится “неловко”. Она решает уехать под предлогом, что ей в Головлеве “скучно”. Аннинька недовольна своей жизнью. “Как девушка неглупая, она отлично понимала, что между теми смутными мечтами о трудовом хлебе, которые послужили ей исходным пунктом для того, чтобы навсегда покинуть Погорелку, и положением провинциальной актрисы, в котором она очутилась, существует целая бездна. Вместо тихой жизни труда она нашла бурное существование, наполненное бесконечными кутежами, наглым цинизмом и беспорядочною, ни к чему не приводящею суетою”. Приехав в Головлево, она вспомнила прежнюю, чистую жизнь, и ей стало “невыносимо мерзко”. Но ее мечты о своем доме “немедленно же должны были разбиться при столкновении с действительностью, встретившеюся в Головлеве”. Надо уезжать. Она попытается устроиться на московскую сцену. Иудушка делает все, чтобы она осталась в Головлеве, проволочками и бесконечными уговорами доводит Анниньку до изнеможе-ция. Уже сидя в кибитке, на вопрос Иудушки, приедет ли она еще, Аннинька отвечает ему: “Нет, дядя, не приеду! Страшно с вами!”
НЕДОЗВОЛЕННЫЕ СЕМЕЙНЫЕ РАДОСТИ Однажды, незадолго до катастрофы с Петенькой, Арина Петровна, гостя в Головлеве, замечает, что Евпраксеюшка беременна. Оказалось, что Порфи-рию Владимирычу уже доложено, но он ничего на это не сказал, “а только сложил руки ладонями внутрь, пошептал губами и посмотрел на образ...”. Мать подшучивает над сыном — молитвенником, вспоминает массу случаев беременностей и рождений, живо готовится к предстоящим родам, советуется со своей старой служанкой Улитой, которая в молодости тоже, по слухам, родила ребенка от Порфирия Владимирыча. Но тут “случилась катастрофа с Петенькой, а невдолге за нею последовала и смерть Арины Петровны”. Надежды Иудушки на то, что благодаря опытности Арины Петровны и ловкости Улиты... “"беда" пройдет без огласки”, рухнули. Он боится, что его обвинят в прелюбодеянии — а он никаких мер не принял, “даже солгать не успел”. Начинаются роды, Улита сообщает об этом Иудушке. “...Никаких я ваших дел не знаю, — заявляет тот. — Знаю, что в доме больная есть, а чем больна и отчего больна — об этом и узнавать, признаться, не любопытствовал!” Он отказывается посмотреть на своего сына, а приехавшему священнику говорит о Евпраксее: “Прислуга она усердная, верная, а вот насчет ума — не взыщите! Оттого и впадают они... в пре-лю-бо-де-яние!” Улита по указанию Иудушки увозит младенца в Москву, в приют, пока молодая мать мечется в жару и бреду. ВЫМОРОЧНЫЙ
“Агония Иудушки началась с того, что ресурс празднословия, которым он до сих пор так охотно злоупотреблял, стал видимо сокращаться. Все вокруг опустело: одни перемерли, другие — ушли”. В довершение ко всему прочему, “какая-то порча” произошла с Евпраксеюшкой — “она вдруг нечто поняла, и ближайшим результатом пробудившейся способности понимания явилось внезапное, еще неосознанное, но злое и непобедимое отвращение”. Она “взбунтовалась”: она смели возражает Иуд ушке, не подпускает его к себе, не ночует дома, перестает обихаживать барина, изводит его придирками и бранью по любому поводу, угрожает уехать в Москву искать сына или к родителям. “В короткое время Порфирий Владимирыч совсем одичал”. Целыми днями он сидит у себя в кабинете. “Насколько он прежде был придирчив и надоедлив, настолько же теперь сделался боязлив и угрюмо-покорен”. Лишь в кабинете, “один на один с самим собой, он чувствовал себя полным хозяином, имеющим возможность праздно мыслить сколько душе угодно. Подобно тому как оба брата его умерли, одержимые запоем, так точно и он страдал той же болезнью. Только это был запой иного рода — запой праздномыслия... Он с утра до вечера изнывал над фантастической работой: строил всевозможные несбыточные предположения, учитывал самого себя, разговаривал с воображаемыми собеседниками и создавал целые сцены, в которых первая случайно взбредшая на ум личность являлась действующим лицом... Он и всегда был мелочен и наклонен к кляузе... надоедал, томил, тиранил... теперь эти свойства перенеслись на отвлеченную, фантастическую почву... где он мог свободно опутывать целый мир сетью кляуз, притеснений и обид. Он любил мысленно вымучить, разорить, обездолить, пососать кровь”. Иудушка вспоминает свои столкновения и ссоры, случившиеся в молодости, и представляет их себе так, чтобы он непременно выходил победителем. Он мысленно мстит всем, с кем когда-либо встречался, мстит живым, мстит мертвым. “Фантазируя таким образом, он незаметно доходил до опьянения... Существование его получило такую полноту... что ему ничего не оставалось желать. Весь мир был у его ног... Порфирий Владимирыч был счастлив”. В этом полубреду Иудушка продолжает подсчитывать убытки, нанесенные ему матерью, одалживает как будто крестьянину рожь под немыслимые проценты, а потом, вооружившись счетами, считает, считает, считает... РАСЧЕТ На дворе декабрь. Все занесено снегом. Иудушка бессмысленно бродит по кабинету, подходит к окну и вдруг видит: к усадьбе подъезжает кибитка, из нее поспешно выскакивает молодая женщина. Это вернулась Аннинька. Только она так изменилась, что почти невозможно узнать — “это какое-то слабое, тщедушное существо с впалой грудью, вдавленными щеками, с нездоровым румянцем, с вялыми телодвижениями, существо сутулое, почти сгорбленное”. Ее сестра Любинька месяц назад отравила себя, а она тяжело больна. Аннинька просит позволения у дяди пожить в Головлеве. Тот не против. Уехав в прошлый раз из Головлева, Аннинька отправилась “прямо в Москву и начала хлопотать, чтоб ее и сестру приняли на казенную сцену... Но везде ее приняли как-то странно”. Стоило кому-то узнать, что они обе — провинциальные актрисы, как им тут же отказывали. К тому же настоящих задатков для успеха на столичной сцене сестры не имели. Пришлось возвращаться в провинцию. Аннинька едет в город, где живет на содержании у нечистого на руку земского деятеля Любинька, сестры ссорятся. Купец Кукишев, поклонник Анниньки, не добившись своего, решает “обуздать строптивую выскочку”. В результате Анниньку лишают ролей, у нее на исходе последние деньги, и тут появляется сестра, уговаривает ее уступить богатому поклоннику. Аннинька сдается. Вся зима проходит словно в пьяном угаре. Покровители сестер проворовываются, один их них стреляется, Анниньку и Любиньку арестовывают, отобрав у них все имущество. После суда обнищавшие, отчаявшиеся сестры идут по рукам. Любинька предлагает сестре покончить с собой и выпивает яд. Испугавшаяся смерти Аннинька осталась жива. В Головлеве Аннинька старается не вспоминать прошлое, но оно неотступно ее преследует. Страшная жизнь привела ее в Головлево, а ведь “это сама,смерть, злобная, пустоутробная; это смерть, вечно подстерегающая новую жертву”. Приученная к пьянству купцом Кукишевым, Аннинька каждый вечер напивается. К ней присоединяется и Иудушка. Далее автор пишет об удачливых и неудачливых семьях. “...Наряду с удачливыми семьями существует великое множество и таких, представителям которых домашние пенаты, с самой колыбели, ничего, по-видимому, не дарят, кроме безысходного злополучия... Именно такого рода злополучный фатум тяготел над головлевской семьей. В течение нескольких поколений три характеристические черты проходили через историю этого семейства: .праздность, непригодность к какому бы то ни было делу и запой. Первые две приводили за собой пустословие, пустомыслие и пустоутробие, последний — являлся как бы обязательным заключение^ общей жизненной неурядицы... так что головлевская семья, наверное, захкудала бы окончательно, если бы посреди этой пьяной неурядицы случайный метеором не блеснула Арина Петровна. Эта женщина благодаря своей лич(ной энергии довела уро-вень благосостояния семьи до высшей точки, но и за всем тем ее труд пропал даром, потому что она не только не передалга своих качеств никому из детей, а, напротив, сама умерла, опутанная со вс“ех сторон праздностью, пустословием и пустоутробием”. Во время совместных попоек разговор Анниныки с Иудушкой всякий раз переходит в ссору. Племянница “с беспощадной назойливостью раскапывала головлевский архив и в особенности люби.ла дразнить Иудушку, доказывая, что главная роль во всех увечьях, наряду с покойной бабушкой, принадлежала ему”. Это повторяется изо дня в ден!ь. Иудушка чувствует, что ему навстречу “идет беда, которая окончательно раздавит его. Отовсюду, из всех углов этого постылого дома, казалось, выползали "умертвия"... Вот папенька... вот братец Степка-балбес и рядом с ним братец Пашка-тихоня; вот Любинька. А вот и... Володька и Петька... И все :это хмельное, блудное, измученное, истекающее кровью...”. У Иудушки вдруг проснулась совесть. Но поздно... “Вот он состарился, одичал, одной ногой )В могиле стоит, а нет на свете существа, которое приблизилось бы к нему, "'пожалело" бы его”. В живых одна племянница, да и та “явилась, чтобы надругаться над ним и доконать его”. Да, “совесть проснулась, но бесплодно)”. Иудушка хочет умереть, жаждет смерти, но конец все не приходит. Однажды на страстной неделе Иудушка, задумавшись, вдруг понимает: “А ведь я виноват перед покойницей-маменькой... в'едь я ее замучил... я!” Ему вдруг становится жалко Анниньки, и он, впервые в жизни искренно, говорит ей: “Бедная ты! Бедная ты моя!” Иудушка' просит простить его. Ночью он тайком идет на могилу матери — “проститься”... На другой день у дороги нашли закоченевший труп головлевского барина. Бросились к Анниньке, но она лежала в горячке, в бессознательном состоянии. Тогда отправили верхового к “сестрице” Надежде Ивановне Галкиной (дочке тетеньки Варвары Михайловны), “которая уже с прошлой осени зорко следила за всем, происходившим в Головлеве”.
Источник
|
|